Луганов А. [Вебер-Хирьякова Е.С.] «Числа» // За свободу! 1930. 23 марта. № 79 (3060). С. 3.

 

 

Андрей Луганов

«Числа»*

 

Долгожданный первый номер нового журнала, наконец, появился.

В редакционном примечании объясняется психологическая причина возникновения «Чисел»:

«Случается в истории литературы, что какое-то новое мировоззрение или что-то еще неуловимое, но уже чувствуемое сближает группу людей, объясняет им как-то иначе, нежели их предшественникам, писательское призвание, диктует им еще смутную, но уже явно несходную со всем предыдущим, программу деятельности и даже заставляет придумать название той атмосферы, которую они одновременно ощущают, как уже почти существующую, и создают, как еще никогда не бывшую».

У создателей «Чисел» есть надежда, что вокруг новых сборников возникнет что-то «вполне новое и ценное».

Редакция «Чисел» указывает на свою связь с эмиграцией.

Эта связь «в разделении нами всех ее (эмиграции) задач, но в сборниках не будет места политике, чтобы вопросы сегодняшней минуты не заслонили других вопросов, менее актуальных, но не менее значительных». (Курсив мой. — А.Л.)

Эти строки в редакционном обращении к русскому зарубежному читателю-эмигранту — знаменательны.

«Числа» не хотят политики, они заняты другими действительно важными, действительно ценными задачами. Это их право.

Но зачем и для чего подчеркивать при этом связь свою с эмиграцией и ее задачами?

Правда, редакция оговаривается:

«“Числа” должны, конечно, иметь ясное, недвусмысленное и твердое отношение к тому, что происходит в России».

Но какое отношение имеет к программе журнала как «недвусмысленное» отношение к большевикам, так и покровительственное отношение к эмиграции?

Если писателей, собравшихся в «Числах», объединяет «ощущение великих катастроф и перемен, происходящих в мире» и желание постичь «цель жизни, смысл смерти», если «Числа» через литературу хотят затронуть «все, что сейчас совершается в мире», то судьбы России, а уж тем более эмиграции, становятся небольшой деталью, о которой лучше было не упоминать. Почему то, что сейчас совершается в Китае или Индии, менее важно, нежели то, что совершается в России?

Если же редакция находит, что между ее мироощущением, ее чаяниями и тем, что делается в советской России, существует мистическая и метафизическая пропасть, ее же не прейдеши, что здесь мы имеем водораздел между двумя восприятиями понятия «культура», то об этом надо было высказаться обстоятельно и серьезно. Не ограничиваться тремя строками, для эмиграции в худшем случае оскорбительными, в лучшем смысле — лукавыми. Точно редакция хотела лишь пояснить, что, несмотря на свое равнодушие к политике вообще и к эмиграции — в частности, она не может быть подозреваема в симпатии к большевизму.

Психологическая бестактность, совершенная редакционным предисловием, отмечается мной не ради полемики. Она вызывает искреннее огорчение. Хотелось бы верить, что «Числа» стремятся воистину «с высоты взирать на жизнь», а не «свысока». Но для поддержания этой веры им надо осторожнее обращаться со словом и не отмахиваться именно «свысока» от русской трагедии, как там, во глубине России, так и здесь, в эллинском рассеянии.

 

* * *

 

«Цель жизни, смысл смерти»…

Сборник начинается стихами. О цели жизни, о смысле смерти тем или иным откликом говорят почти все стихи первой книги «Чисел».

Быть может, цель жизни — безнадежное и таинственно разрешающее сомнения стремление в стихотворении З.Н. Гиппиус «Вверх».

Преодолеть без утешенья,

Все пережить и все принять,

И в сердце даже на забвенье

Надежды тайной не питать, —

Но быть, как этот купол синий…

Как он, высокий и простой,

Склоняться любящей пустыней

Над нераскаянной землей…

Если в смерти — слияние с Богом, быть может, смысл смерти указан в стихотворении «Мера» тоже З.Н. Гиппиус.

Всегда чего-нибудь нет, —

Чего-нибудь слишком много…

На все как бы есть ответ,

Но без последнего слога.

Свершится ли что — не так,

Некстати, непрочно, зыбко,

И каждый неверен знак,

В решенье каждом ошибка.

Змеится луна в воде, —

Но лжет, золотясь, дорога…

Ущерб — перехлест везде.

А мера… только у Бога.

Ответственны ли люди за дела свои, если «мера… только у Бога», если роковым предопределением «в решенье каждом ошибка». Новая, иная скорбь нового увидения послана ныне людям, несущим бремя ответа и сознающим ущербность или губительную преизбыточность своих сил…

Георгий Адамович — о смерти. И покорность и упование:

…медленное умиранье

Без всяких надежд впереди.

За белое имя спасенья,

За темное имя любви

Прощаются все прегрешенья

И все преступленья твои.

И все мы обречены «рано или поздно»

Тихо кануть в сумрак томный, —

Ничего, как жизнь не зная,

Ничего, как смерть не помня.

(Георгий Иванов).

 

Та же безнадежность, безнадежность неизменности сущего у Николая Оцупа:

Идти, идти, быть может, и вперед,

Но что же мы в природе изменили —

Все тот же зимний ветер пыль метет

И леденит фиалки на могиле.

Идти, идти, в заботах и слезах,

Всему на свете узнавая цену,

И все, что погибает на глазах,

И все, что поднимается на смену.

Все равнодушнее, все холодней

Следить и, уставая понемногу,

На жизни убывающей своей

Сосредоточить страшную тревогу…

……………………………………….

……………………………………….

О, даже чувствуя за этим всем

Неясный луч какого-то просвета.

Как страшно спрашивать себя: зачем?

И помнить, что не может быть ответа.

Да, поэты «Чисел» говорят о жизни и смерти. И есть в голосе их общие ноты, некое знамение времени: особая примиренная мудрость прозрения — видения роковой черты.

 

* * *

 

Прозаики в этой книге говорят о разном и по разному.

Гайто Газданов — о призраках.

Удачно выбранный эпиграф — слова Мопассана: «Quand nous sommes seuls longtemps, nous peuplons le vide de fantômes», — мог бы послужить толкованием не только к рассказу «Водяная тюрьма», перед которым он поставлен, но и к большинству произведений этого несомненно талантливого, своим путем идущего писателя.

Призрачны лица и образы Гайто Газданова. Словно сам он пребывает в какой-то пустоте и издалека созерцает обманно-живые фигуры, издалека доходят до него призрачные, без интонаций, без индивидуального звука человеческие голоса.

Крикливый старик, уважаемый за плодовитость, со всеми соглашающийся с равной готовностью, пьяный матрос перед публичным домом с его воплем: «Je veux la patronne!», m-lle Lito с ее многословием, — все это не звучит, а долетает откуда-то, не настоящее, не вещественное, как не вещественны и все предметы, самые житейские, в условном газдановском воспроизведении.

О Газданове можно было бы сказать многое, не по «Водяной тюрьме», но это не моя тема в настоящую минуту. Скажу лишь, что талантливость молодого писателя ощущается с тою же бесспорностью, что и многие грехи его художественно-структурные и художественно-стилистические.

 

* * *

 

На самые печальные размышления наводит отрывок из романа Ирины Одоевцевой «Жасминовый остров».

Он ни о жизни, ни о смерти, хотя и умирает в день свадьбы с бароном Таубе деревенская проститутка Розина. Он и не об иной вечной теме — проблеме пола, хотя пол предопределяет судьбу Таубе и Розины, хотя m-lle Марьяж, старая дева, деревенская лавочница, отравлена полом.

«Отрава» полом чувствуется вообще в произведениях Одоевцевой. Но к мистической сущности трагедии пола она подходит с грубостью человеческих банальных слов. Задача больше ее сил, по крайней мере сил ее настоящего писательского момента. Справляется она с нею по «литературному», и, несмотря на удачные порой внешние приемы, проникновения и понимания истинного в писательнице не чувствуешь. А если нет понимания трагической сущности пола, то «литература» о нем оскорбительна.

Еще оскорбительнее «литературность» в изображении ребенка Марии. Нестерпимой фальшью звучат разговоры девочки с деревьями, камнями, жабой. Нестерпимо фальшивы покорные слуги Марии — карлики.

Ирина Одоевцева не в стиле и не на уровне «Чисел».

 

* * *

 

Наибольшее внимание привлекает в этой книге рассказ Юрия Фельзена «Неравенство». Рассказ этот слишком «умен», чтобы быть просто занимательным, слишком индивидуален (по «случаю», в нем приведенному), чтобы обобщать его суждения, и слишком «психологичен», чтобы его можно было пересказать. И, несмотря на все «слишком», в нем чувствуется подлинная серьезность, смотрение «внутрь человека» и способность проследить тонкие «извивы».

И есть в этом рассказе какая-то нескромность: стремление словами сказать несказанное. Оттенки чувства словами огрубляются, огрубляясь, искажаются. И «неравенство», и умное определение Андрея — «человек любовного опыта», и все, отсюда вытекающее, воспринималось бы неоспоримее без тяжелых усилий уточнить словами мысли и ощущения Андрея и Ольги.

«Неравенство» — первое произведение Юрия Фельзена, которое мне довелось прочесть. Оно — в высокой степени — «несовременно», и оно очень показательно для некоторых настроений современности и для «Чисел». От жизни — общей, людской, эмигрантской — уход в себя. От событий мира, грубых и шумных, в психоанализ тончайшего. А литературный и человеческий общемировой опыт последних десятилетий обогатил нас бесконечно, утончил наши психоаналитические стремления и возможности.

Я говорю о «несовременности» рассказа Юрия Фельзена именно потому, что в нем чувствуется большая тонкость, и короткий очерк вызывает интерес к автору.

В «неравенстве» ли его подлинное лицо? Шепот об интимном подлинный ли его голос?..

 

* * *

 

Новые, начинающие писатели. О них я говорил сейчас. О признанном, старом писателе, блестяще оправдавшем «надежды» современников, о Бунине — пишет Антон Крайний.

Здесь все верно: «Бунин подчас делает мировую материю — ощутимой». У Бунина «особо-повышенное ощущение именно плоти мира, материи мира. «Обаяние бунинского письма, чуть не гипнотическое его действие, испытывал на себе всякий». Все верно. Но… есть какое-то «но», какой-то внутренний протест против безукоризненно прекрасного бунинского творчества.

Антон Крайний называет по имени «порок» творчества Бунина: «трагедия неподвижности». «Бунин лишь показывает нам “жизнь”, — вернее, широкий мир, — в блистательной неподвижности мгновения».

То, что чувствовалось, что мешало, протестовалось против Бунина (в частности, против «Истоков жизни», о которых мне приходилось писать, когда появились первые главы в «Современных записках», писать, ощутив «обаяние» бунинского письма, и о которых я не мог писать по мере того как появлялись позднейшие главы, потому что в них все то же: ровный неизменный блеск и свет, без теней, поражающий в первую минуту и утомляющий своей прекрасно-равнодушной неподвижностью) — названо.

И в создании, в «узнании» «порока» бунинского творчества начало конца его обаяния. Освобождение от гипноза. И еще больше: нарождающаяся холодность к холодной в своей блистательной неподвижности картине.

 

* * *

 

Мне хочется остановиться еще на двух коротких статьях в отделе критики и библиографии.

Г. Федотов пишет о новом издании «Опавших листьев» Розанова. Точнее, пишет о Розанове.

Вдумчивое, по истинной линии, не мимо, в Розанова проникающее суждение, очень дорого и ценно.

Г. Федотов пишет о «трагедии» Розанова.

«Его любовь раздваивается, как эрос и жалость, оставаясь единой. И это единство — самое важное в завещании Розанова. Быть может, магнитные бури пола уже потеряли свою напряженность — к осенним дням. Но несомненно, что в розановском восприятии пола отсутствует все жестокое, несмотря на его увлечение сирийскими и фаллическими культами».

«Любовь для Розанова жалость и боль о человеке. Не восхищенное созерцание (платонизм), а отогревание в невыносимом холоде жизни».

«Погруженный в эту религию жалости, Розанов отменяет все заповеди, кроме одной: любовь к человеку — “остальных можешь не исполнять”. Отсюда страницы, посвященные друзьям, — пронзительной нежности».

Так пишет о Розанове Федотов. В этом — о Розанове «розановскими словами» — заслуга проникновения в дух автора «Опавших листьев»…

 

* * *

 

Блестяща статья Георгия Иванова о В. Сирине. Не буду ее пересказывать. Меня занимает не Сирин, а все глубже и ярче обнаруживающееся «лицо» Георгия Иванова.

В его суждениях (в данной статье, в частности) высокое чутье к истинно-художественному, убежденная смелость оценок, «передовая» — в самом лучшем смысле — прозорливость.

 

* * *

 

«Цель жизни, смысл смерти». Два вопроса, стоящие перед человеком, с тех пор, как он стал мыслить.

Достоевский советовал полюбить жизнь прежде, чем смысл ее.

«Числа» этого не хотят. Ощущение великих катастроф и перемен, происходящих в мире, т.е. засилие иррационального, ставит перед ними во всю величину вопрос о цели жизни. Сдается даже, что смысл смерти сейчас для людей ближе и понятнее, нежели смысл жизни, ее цель. И «Числа» это сознают…

Отсюда — их трагическое отношение к миру, а всякая трагедия имеет свой последний акт, свой «катарсис» (очищение).

Но если так, если «Числа» воспринимают мир трагически, если они помимо «политики» (говорю символически) обращаются прежде всего к человеку, если цель жизни и смысл смерти для них — главное, то они должны освобождаться от дешевого эстетизма, от дешевого снобизма, который уродует их первый выпуск.

«Числа» хотят смотреть вдаль, вперед, ввысь. Хотят лететь. А дурного вкуса эстетизм превращает их в журнал «Аполлон», который перед самой войной и революцией усыплял трагизм в модном эстетизме.

Это наследие довоенного «Аполлона», как гиря привешана к «Числам», и прямо оскорбительно для современного русского читателя, который никогда не променяет своего чаяния культуры подлинной на дешевку снобизма «последнего крика».

Подлинная культура не в бумаге «Альфа» и «роскошных приложениях» в красках.

«Божественную комедию» Данте и «Небожественную комедию» Красинского (дне книги, ставшие чрезвычайно современными) можно прочесть в дешевеньком издании, за «пятиалтынный»…*

 

———

* «Числа». Сборник под ред. И.В. де Манциарли и Н.А. Оцупа. Вып. I. Париж. 1930 г.

** Моя статья — первые и общие впечатления, вызванные «Числами». В ней не затронута значительная часть содержания книги, особенно связанного с темами не чисто-литературными.