Каценельсон П. Поэты «Чисел» [№ 1–5] // Утес. Литературно-художественный ежемесячник. 1931. № 1 (ноябрь). С. 10–11.

 

 

Палтиель Каценельсон

Поэты «Чисел»

 

Издающиеся в Париже «Числа» — единственный зарубежный литературный сборник, производящий впечатление чего-то большого, серьезного, ценного, очень многих радующий своей основной задачей — художественной попыткой раскрытия «самого простого и главного» в человеческом бытии — «цели жизни и смысла смерти». Вот почему я охотно отозвался на предложение редакции «Утеса» — написать несколько слов о «Числах». Зная, что полный критический разбор вышедших до сих пор пяти номеров (в четырех томах) не соответствовал бы цели «Утеса» — дать своим читателям краткий библиографический очерк, а не обширную критическую статью, ограничиваюсь только одной областью из этих сборников, кстати, наиболее близкой и наиболее говорящей моему сердцу, а именно областью поэзии.

Свыше двух десятков поэтов встречали мы в до сих пор появившихся сборниках, среди которых несколько «имен» — как Зинаида Гиппиус, Георгий Адамович, Марина Цветаева, отчасти Николай Оцуп и Ирина Одоевцева. (Игорь Северянин среди «числовцев» — только гость.) Остальные поэты — малоизвестны широкой читательской публике. Но всех их спаивает общая идея, близко подходящая к уже выраженной ранее основной идее «Чисел». Все они, может, за самым малым исключением — «неудовлетворенные современной жизнью, такою, какою она дается извне», ищут объяснений, не давая еще ответов, горят чистым святым огнем: сохраняя внешнюю спокойность, внутренне, глубинно, искренно взволнованы. И эта искренность, мягкая теплая задушевность тона, эта святая взволнованность, подкупает и располагает к себе. Конечно, еще большой вопрос, создадут ли «числовцы» школу. Новая школа предполагает и новые формы, между тем, как их-то мы у «числовцев», за исключением разве Марины Цветаевой, не замечаем. Единственная из всех «числовцев» внешне неспокойная и ни на кого непохожая — Марина Цветаева характерными своими короткими строчками, набегающими толпой образами кричит всей силой своей динамики и экспрессии о боли, неудовлетворенности жизнью, о мнимости предлагаемых ею благ, где «вечно третий в любви», видит во всем, для близорукого, непоэтического взгляда скрытое, присутствие смерти:

Узнаю тебя, смерть,

Как тебя не зови:

В сыне — рост, в сливе — червь,

Вечный третий в любви.

Можно соглашаться или не соглашаться с творческими приемами поэтессы, можно любить или не любить эффектный и шумный стиль ее, но нельзя отказать стихам Марины Цветаевой ни в легкости, ни в новизне, ни в оригинальности формы.

Первая книга «Чисел» открывается прекрасными стихами Зинаиды Гиппиус. Четыре коротеньких стихотворения, связанных между собою общностью основной мысли и чувства. Сознание обреченности всего земного и… не протест против нее, как можно было бы того ожидать, а мудрое смирение, уход к Богу, Единственному, знающему меру всему; отсюда и жалость к зверенышу на «Croisette», «За что тебя обидели чужие напрасно?» — Не тебя только, но и поэта вместе с тобой обижают повседневно — проходящие мимо, не понимающие вашей внутренней тревоги — «чужие» люди.

О смерти, о конце повествует Георгий Адамович в своих стихах. Ему рисуется смерть, как воздаяние за земные страдания.

Ну, вот и кончено теперь,

. . . . . . . . . . . . . . .

Ну, вот и дома. Узнаешь? — Конец.

Все ясно. Остановка. Окончанье.

Смерть ставит точку на всех начинаниях, всех помыслах, поэтому еще при жизни поэт отрекается от всего:

Все постыло. Все мерзость и скука.

Нищ и темен душой человек.

Казалось бы, что такому отчаянию нет границ. Нет выхода из мрака, окутывающего душу поэта — вдруг, как луч солнца сквозь серые ноябрьские тучи, проливается золото настоящих строк:

Лишь растеряв по свету всех друзей,

Едва дыша без денег и любви,

И больше ни на что уж не надеясь,

Он понял, как прекрасна наша жизнь,

Какое торжество и счастье — жизнь...

Очень близок к настроениям Адамовича и Николай Оцуп. Чем ближе человек к смерти, тем растерянней цепляется он за жизнь. Пусть какая-нибудь, но только дышащая теплом жизнь.

И ты от гибели на волосок,

Мечтая пулей раздробить висок,

Опомнился на миг один от срыва —

И что ж? — Душа, могильная вчера,

Как никогда, сегодня терпелива,

И жизнь вокруг неистово щедра.

«Все будет уничтожено» — лейтмотив «числовцев» — основная мелодия, обтекающая все строки и Николая Оцупа. Сколько поэт ни ищет «для мира объяснения и цели» — горизонт в тумане, сознание во мраке, шепоты и зовы, поэтические предчувствия не выявят, не конкретизируют основы, не зальют снопами света последней меты. А жизнь идет, день за днем, «маятник стучит, и мало воздуху в палате, а умирающий хрипит». Не потому ли таинственней всех аллегорий для поэта: «жизненный путь»? И Лазарь Кельберин вместе с Оцупом и Адамовичем не признает себя побежденным при жизни смертью. Нет, он увидит, что в одной лишь жизни «тепло и свет», и «все, что в ней, не напрасно». Смерть не обольстит его «живого». — И все стихи его живые, хорошие, талантливые. Гораздо пессимистичнее Вадим Андреев в своем «Сальери», чувствующий бесспорный голос смерти с начала мироздания, владычицы — смерти, той которой не посмеют превозмочь дивные Моцартовы звуки — и оттого в старости познает человек бесплодность своего сердца; ненужными под гнетом ежедневной скуки кажутся ему земные свободы, раз

Душа предчувствует и ждет

Тебя, смертельная разлука.

Тонко чувствует природу Георгий Иванов. В своих стихах он не боится запрещенных еще со времен декадентов «роз», «нежной весны», «луны», «соловьев». Очевидно, все зависит оттого, под каким соусом сервируется это «варево из любви и соловьев». У Георгия Иванова созерцание природы вызывает нежные грустные мысли о преходящести, тленности всего земного, человеческого и вечности, незыблемости Космоса. Антитеза, силой своей увлекавшая многих поэтов.

Все в этом мире по-прежнему.

Месяц встает, как вставал.

Звезды зеленые и синие, такие, что больно смотреть, напоминают ему о том, что рано или поздно надо всем умереть.

Сознанием этой неизбежности, так чутко воспринятым и выраженным в свое время Блоком, полон и Георгий Иванов, не совсем еще ушедший от влияния нежнейшего нашего лирика. Вот строки, которые, не будь под ними подписи Иванова, могли быть сочтены за посмертные стихи Блока:

Все розы, которые в мире цвели,

И все соловьи, и все журавли,

И в черном гробу восковая рука.

И все паруса, и все облака,

И все корабли, и все имена,

И эта забытая Богом страна...

Так черные ангелы медленно падали в мрак,

Так черною тенью Титаник клонился ко дну,

Так сердце твое оборвется когда-нибудь, так —

Сквозь розы и ночь, снега и весну...

До сих пор еще под значительным влиянием Блока и Борис Поплавский — поэт с большим вкусом:

Голубые карлики на скамьях Собора

Слушали музыку с лицами царей.

Пели и молились еле слышным хором

О том, чтобы солнце взошло из морей.

И в памяти: «Девушка пела в церковном хоре». Даже размер тот же. Идейная отторженность от мира — отсюда темы, чуждые повседневности — и во всех стихах — бьющий через края лиризм, не заглушаемый полуэпическим характером большинства стихов Поплавскаго. Полон нежной грусти Антонин Ладинский, грустя о прекрасном мире за высокой стеной. Та же неудовлетворенность несоответствием будней жизни миру мечтаний. И «Каирскому сапожнику» надо сидеть в мастерской и принимать заказы, починять башмаки, а не мечтать о «ресницах», которые «не для нас, не для нас». — Мы можем только плакать о сломанной детской игрушке — разбитом человеческом сердце — оскверненной раздевающими глазами мечте, и тихо грустить о том, что «покинем этот мир и мы».

В своей «Балладе о Гумилеве» Ирина Одоевцева вспоминает о трагически погибшем поэте. Такие воспоминания больше выигрывают в прозаической, нежели стихотворной передаче.

Две верных строки:

И был он несчастен,

Как несчастен всякий поэт.

еще не спасают, не оправдывают всего стихотворения. Оно не совсем подходит к общему тону «Чисел», (как не подходит «Числам» и Игорь Северянин, — все еще поверхностный, как в пору «женоклубов», и сейчас ушедший от городской культуры к природе, к своим «удочкам» и «окунькам»). Ирина Одоевцева дала еще несколько стихотворений в той же книге, где и ее «Баллада», легких по форме, с четкими, запоминающимися образами (Холодная игла, уходящая в сердце по самое ушко). Прекрасна антитеза: «Флаг на мачте — крысы в трюме корабля».

Как всегда, интересен молодой парижский поэт Довид Кнут. Его «Бутылка в океане», написанная превосходным белым стихом, может, неоригинальна по идее своей, но заражает глубоким искренним чувством автора, как и прекрасные его «Nocturnes» пятой книги.

Два умных и прочувствованных стихотворения дал многообещающий талант Юрия Терапиано.

Глубокомысленна в своем творчестве Лидия Червинская, и это не вредит поэтической красоте ее стихов. Об одинокости и ненужности жизни поет Владимир Смоленский, и вторит ему Раиса Блох, говоря о «благословенной своей тоске», которая сладко жжет, и Юрий Софиев старается звучными строчками доказать «печаль существования», где «бесспорна смерть». По одному стихотворению, ничего оригинального ни по мысли, ни по форме не представляющих, дали Борис Закович и Алексей Холчев. Неубедительно и тяжело пытается что-то под Маяковского изобразить Виктор Мамченко. Дико и непонятно у Бориса Божнева такое четверостишие:

Еще летит, еще летит пешком

Любовь на ложе под столы блаженства,

С которых крошки падают мешком,

Наполненным пирами совершенства.

«Стихотворительное одержание» Александра Гингера в свое время было достойно отмечено критикой. «Беспочвенные семечки», «преследовательный недуг», «доброподружная рука» — образы, мало говорящие поэтически настроенному читателю. Нежно-глубок в своей «Балладе о цветке» Валериан Дряхлов и пушкински-четок и хорош в трех небольших стихотворениях Георгий Раевский.

Вот и все поэты, до сих пор печатавшиеся в «Числах». Много хорошего, — есть, конечно, и сор, без которого, очевидно, трудно обойтись солидному, «толстому» изданию, даже при таком умелом редактировании, какое имеет место в литературных сборниках «Числа». И все же общее впечатление от поэтов «Чисел» — хорошее и нежное — им больно, и каждый выражает эту боль по своему, в меру отпущенного ему Богом дарования.